Лестел бросил в костер толстое сучковатое полено и посмотрел на Хантера и Саймона, двух молодых охотников, лениво слушавших его.
— Так вот, чем он здесь занимался, одному черту известно. Как появился в поселке, так целыми днями и бродил от двора к двору, а к вечеру всегда исчезал, свернет в лес — и нет его до утра. Может, у него там шалаш был или еще что, не знаю. И самое непонятное, что вроде ничего ему у нас и не надо было. Другие как: приходят за покупками — соль там, сахар, патроны, а этот сядет на камень у обочины и смотрит, чем ты занимаешься. Смотрит и молчит, и лицо у него при этом такое разнесчастное, словно его избил кто или он три дня ничего не ел. А в глазах — тоска зеленая. Крикнешь ему бывало: «Ну, чего вытаращился! Иди сюда, помоги дрова пилить.» Или, там, сена побросать. Подойдет, поможет, сделает даже с удовольствием, а деньги за работу предложишь или выпивку — не понимает, вытаращится на тебя, как баран на новые ворота. — Лестел задумчиво сплюнул в костер, словно допуская, что под луной встречается еще очень много темного и непостижимого.
— А между тем — продолжил он свой рассказ, — дураком Иностранец не был. Как-то раз, помню, Марка, моего приятеля, сынок Лоус свой тарантас ремонтировал. Машина древняя, давно ее пора было сдать в утиль, но Лоус все ремонтировал, другой-то у него не имелось. Когда он в этом гробе выезжал, страшно смотреть было, сколько возникало дыму и грохота. Бывало, пешком быстрее дойдешь, чем на этой рухляди. А уж пока ее заведешь, семь потов сойдет…
Вот Лоус все и чинил ее, из сил выбился и уже плюнуть хотел и выбросить свою развалину, да в это время Иностранец подвернулся. Тоже смотрел, смотрел на возню вокруг этой телеги, а потом подошел, вежливо, знаками, попросил отойти всех подальше и полез в мотор. Полчаса он там копался, что-то крутил, винтил, затем всю машину обнюхал, вытер руки и отошел в сторону. Лоус с некоторой опаской вернулся к своему автомобилю, включил — работает. Вот уже год с тех пор раскатывает — ни разу не только не ремонтировал, а даже в мотор не заглядывал. И скорость такую автомобиль стал развивать, что другому «кадиллаку» сто очков вперед даст.
С тех пор Иностранца часто приглашали что-нибудь починить, и ему это нравилось. Но особенно он любил наблюдать, как мой сынишка со щенками играет. У Дорис, это моя колли, как раз весной щенки появились. Меньшой мой вытащит, бывало, корзину со щенками на солнышко во двор и возится. Визг стоит, шум. Иностранец подойдет, сядет на камень у дороги и смотрит, тоскливо смотрит. Вид у него при этом несчастный, растерянный. И долго так глядит, часами, и нет-нет да и улыбнется, всей фигурой сразу словно засветится, а потом опять опустит глаза и опечалится.
Месяц он у нас в поселке так вертелся, все к нему привыкли и даже скучали, если он подолгу из лесу не появлялся. Нравился он многим своей безобидностью, отрешенностью от всех земных забот. Старухи особенно его жалели, чуть не святым считали.
И вот как-то в субботу под вечер, дома у меня никого не было, все в город подались за покупками, сижу я на крылечке, покуриваю. Корзина со щенками тут же, и Дорис рядом бегает, вылизывает их, а я наблюдаю все эти собачьи нежности. И вдруг чувствую, еще кто-то рядом стоит. Мне даже страшно стало, глаза боюсь поднять, что за черт, думаю, почему Дорис не лает! Нюх старуха потеряла, что ли! Оглянулся — Иностранец рядом, смотрит на щенков, и вроде вид у него при этом смущенный, какой-то просительный. Посмотрели мы друг на друга. И взяла меня злость, очень уж он бесшумно подошел. И с какой стати, думаю, ты здесь шляешься, да еще собаку мне околдовал! А он мне знаками показывает: отдай, мол, щенков, видно, очень они ему приглянулись. Присел он на корточки перед корзиной и этак осторожно, одним пальцем, их поглаживает. Дорис, вот бесстыжая, ведь раньше, помню, только тронь щенков, кого угодно разорвать готова, а здесь чужому позволяет ласкать и еще радуется при этом, хвостом вертит. Ну, думаю, чертовка, погоди, уйдет этот тип, я тебе задам. Прикрикнул я на нее, чтобы хвостом не вертела, зло этак взглянул на Иностранца, он сразу вскочил и смотрит на меня виновато и жалостливо.
— Нет, — говорю. — Где ты таких дураков видел, чтобы так, за здорово живешь, породистых щенков отдавали. Щепки, — говорю, — денег стоят. Гони монету — твои будут.
Вытаращился он на меня, смотрит в упор, как кот, не мигая, и по всему видно, ничего не понимает. Только руками разводит и переминается с ноги на ногу. Пошарил я у себя в карманах, чтобы показать ему, как они, деньги, выглядят, и как назло, ни одной кредитки, ни одного медяка нет. Моя благоверная все у меня выгребла, когда в город собиралась, а медь я малышу на конфеты отдал. Похлопал я по карманам, покачал головой.
— Ладно, — говорю, — стой здесь, не шевелись. Я — мигом.
Захожу в дом, лезу в ящик стола, ничего путного, конечно, и там нет. Попалось под руку старое золотое колечко, еще со свадьбы моей хранилось, взял его для наглядности. Возвращаюсь во двор, сую ему колечко под нос. Вот, мол, что мне примерно требуется.
— Достань, — говорю ему, — что-нибудь из этого металла и хоть всех забирай.
А сам думаю — где тебе золотишко иметь, теперь-то ты от меня отвяжешься! Иностранец взял колечко, повертел его, удивленно, вскинул на меня свои глазищи, возвратил кольцо, повернулся и поплелся в лес. А я стоял и смотрел ему вслед, и вроде жалко мне его было, и щенков жалко, и денег, и на душе как-то пакостно; и злюсь уже на себя: кажется, все правильно, отшил его как полагается, а вот поди ты… жалко.
«Все же, — думаю, — свинья ты, братец Лестел, порядочная. Одного щенка мог бы и подарить — убыток не большой».